К дверям церкви вело двенадцать ступеней. Запомню на всю оставшуюся жизнь! Потому что на каждой из двенадцати, сидело по две вполне прилично одетых, но донельзя изможденных тетки, с горящими от голода глазами. И подавали им входящие в храм люди не монетки, как обычным нищим, а куски хлеба, пряники, или вареные вкрутую яйца. А попрошайки, вместо того чтоб быстрей-быстрей набивать добычей брюхо, степенно благодарили и складывали подаяние в сумки.
— Чего это они? — разглядев это чудо, удивился я, когда мир вокруг перестал отплясывать буги-вуги и смог стоять ровно, почти не пошатываясь.
— Так ить, Ваше превосходительство, — подхалимски улыбаясь, поторопился пояснить возникший словно ниоткуда Тогульский урядник. — Это оне детишкав кормить откладывают. Сами клюнуть по крошечке, а остатное в сумы ховают. Прикажете разогнать?
Я пересчитал ступени.
— Двадцать четыре женщины, — подвел я итог своим наблюдениям. — Откуда они, этакие-то голодные?
— Так ить, вестимо откель, Ваше превосходительство. Это, Ваше превосходительство, с Томскому заводу бабы. Тута верст с сорок до их буит. Вот к Святому празднеству и приползли да подаянием.
— А чего же им там у себя не живется? Что за сорок-то верст идти пришлось, чтоб милостыню просить?
— Так ить, Ваше превосходительство, там-то кто им даст? — мне показалось, урядник и сам удивился моим расспросам. — Там, почитай цельное сельцо таких жо голодных. Брошенки оне. Как Томской завод барнаульские начальники бросели, так и маются…
— Как это — бросили?
— Ить, Ваше превосходительство, как псю брехливую за вороты выкидывают, так и заводчан бросели. Домницы затушили, струмент собрали и на Гурьевскую увезли. А народишко жо не клещи какие-нито, али лопата, скажем. Их, Ваше превосходительство, всем сельцом не утащишь. Вот и бросели. Каво в крестьянское сословие приписали, каво так из урочников и оставили. Мастерам было предложено уехать, да оне с миром остаться изволили…
Безсонов потом рассказывал, что я, выслушав объяснения тогульского полицейского, вдруг побелел весь, затрясся словно от озноба, и будто бы как закаменел, замолчал. И только губы кривил, как от страшной боли, и слезы катились из глаз.
Он не знал, и, видно, уже никогда и не узнает, что вовсе я не молчал. Я орал во все горло, я ругался и угрожал, богохульствовал, рычал и грозил Небу кулаками, и едва удержался от того, чтоб отдать приказ о немедленном аресте всей верхушки Горного округа. С последующей казнью через четвертование, конечно.
Вот оно как было на самом деле! А то, будто — как бы закаменел, так это от того, что так душу болью скрутило, так сжало, до черноты в глазах — я и вздохнуть не в силах был, и рук поднять. Про слезы — ничего не скажу. Может, и не было их, не помню.
Потом это прошло. Светлый день как-то в один миг потускнел, стал серым и невыразительным. Безрадостным. Беспросветным. Мир сжался до размеров маленькой площади у подножия тех двенадцати ступеней, и сидящих на них голодных женщин. И тогда я, осознав, что не смогу помочь этим брошенкам, если немедленно, вот прямо сейчас не перестану болеть, обратился прямо к своему наивысшему начальству:
"Владыко Вседержителю, Врачу душ и телес наших, смиряяй и возносяяй, наказуяй и паки исцеляяй! Раба Твоего Германа немощствующа посети милостию Твоею, простри мышцу Твою, исполнену исцеления и врачбы, и исцели его, возстави от одра и немощи, — выговаривали мои губы оставленные в другом времени слова, — Запрети духу немощи, остави от него всяку язву, всяку болезнь, и еже есть в нем согрешение или беззаконие, ослаби, остави, прости Раба Твоего ради Любви. Ей Господи пощади создание Твое во Христе Иисусе Господе нашем, и с ним же благословен еси, и со пресвятым и Благим и Животворящим Духом Твоим. Аминь".
И словно эхо, отозвались где-то в глубине меня, последние слова Германа: "Преобрази и укрепи нас Духом Святым, чтобы мы направляли сомневающихся и блуждающих на путь Истины и Добра. Аминь".
В общем, в Михаило-Архангельскую церковь я не пошел. Перекрестился на золоченые кресты на маковках, развернулся и сам забрался в коляску.
— Здесь есть постоялый двор или гостиница? — выплюнул я в лицо равнодушному уряднику. — Женщин туда препроводить, устроить на ночлег и накормить. Да много не давайте, им сейчас много нельзя… Астафий, проследи!
— Сделаю, — нахмурил густые брови сотник.
— Да! И вот еще что! Через час собери этих… лучших людей у меня. Мне есть, что им сказать. А сейчас поехали к продовольственным магазинам.
— Слава Тебе, Господи, — прежде чем забраться на облучок, Апанас размашисто перекрестился и поклонился храму. — Вроде как отпустила лихоманка батюшку, нашего генерала.
Я хмыкнул. Чувствовал себя на удивление хорошо. Толи молитва подействовала, толи мне просто надоело болеть.
Приземистые амбары, в которых должны храниться запасы продовольствия на случай неурожая, стихийных бедствий или войны, широкими воротами выходили на главную улицу села. И, что меня просто поразило до глубины души, никак и никем не охранялись.
— Открывайте, — приказал я конвойным казакам. — Посмотрим, на какую помощь могут рассчитывать несчастные томичи.
На железных, густо смазанных дегтем, петлях, в которые продевался запирающий брус, замка не было. Так что ничего ломать не понадобилось. Деревяшку аккуратно отставили в сторонку и легко распахнули ухоженные воротины.
Амбар был пуст. И второй и третий — последний. Досчатый пол был тщательно выметен, в помещении еще витал запах пыли и хлеба, но ни одного мешка с мукой или зерном на стеллажах не было.