В тесных цехах все чаще случались несчастные случаи. Редко кто из рабочих, перешагнувших тридцатилетний рубеж, остался не помеченным раскаленными каплями брызгающегося чугуна, сохранил все пальцы на руках, или здоровые легкие. Рождающихся в семьях мастеровых детей оказалось недостаточно для восполнения естественной убыли…
Почти сразу после образования Томского, а за ним и Гурьевского заводов, большую часть деревень Кузнецкого округа приписали к этим производствам. Раз в три года по приписным селениям проезжал специальный отряд горной стражи во главе с управляющим по приписным крестьянам. Отбирались крепкие и здоровые дети от шести до двенадцати лет, которые должны были всю оставшуюся жизнь трудиться на фабриках. Их селили в казармы-бараки, выстроенные в призаводских поселках. Им назначались "тетки" из числа вдов мастеровых, и "дядьки" — опытные мастера, по какой-либо причине не способные больше трудиться в плавильнях.
До двадцати лет эти дети проходили обучение, то есть — работали подсобными рабочими. И были на полном государственном обеспечении. Со дня совершеннолетия, начинался считаться их срок службы. Теоретически, после двадцати лет тяжкого труда у домны или в шахте, эти люди могли вернуться в родную деревню. Только ни кто не возвращался. Да и кто бы их принял? Больных, обожженных и обремененных семьями с детьми. Ничего, кроме своего завода не видевших и не умеющих.
Да и когда им было уметь? Большинство Алтайских заводов работало в трехнедельную смену. Это значило, что одна бригада неделю работала в день, потом неделю в ночь, и третью неделю отдыхала. И за время отдыха нужно было успеть переделать массу мужской работы по дому…
Женщины занимались огородами, которые, кстати, никто официально не нарезал — при желании каждая семья огораживала столько земли, сколько могла обработать. Картофель считался чертовой ягодой — потому что из земли — и в заводских поселениях не выращивался. В основном садили капусту, морковь, лук с чесноком. Иногда — репу. Зерновые вообще никто не сеял. Понятия не имели — как это делать, да и времени на это не оставалось.
Старых, то есть относительно благополучно доживших до тридцатилетия, мастеровых и их семьи нынешний голод практически не коснулся. Мужики оборудовали кузницы и тихонько перековывали собранное по поселку железо во всегда востребованные гвозди и дверные петли. Бабы рылись в сильно увеличившихся огородах. Дети таскали из леса ягоды и пасли небольшие стада коз и гусей. Коров в Томском почти не было — где было взять время на заготовку сена?!
Хуже всего пришлось молодым и младшим. Тем, кто еще не обзавелся своей семьей и продолжал жить в казармах. И кого должны были бы кормить за счет казны. Из пятисот названных мастеровыми человек в селе, таких было больше трехсот. И заботу о них пришлось взять на себя семьям старых…
Самых младших, детей десяти-тринадцати лет, забрали родственники. Они еще не были пропащими для крестьянского дела людьми. Их еще можно было попытаться чему-то научить. Но таких в селении было совсем мало.
Оставались еще бывшие приписные, а ныне лично свободные урочники. Летом они занимались обычным земледелием или охотой, а зимой отрабатывали выданную администрацией лошадь, перевозя руду с рудников на заводы. Теперь, когда рудный урок с них был снят, коней естественно забрали. Юргенсон хихикал, заставляя меня сжимать зубы, чтоб не брякнуть что-нибудь лишнее, рассказывая, как нынешней весной урочники пахали свои жалкие наделы на коровах или впрягая жен с дочерьми…
— …А я, знаете ли, Ваше превосходительство, этому четвертиночку, тому и того поболе, добавлял. Деток, знаете ли, жалко-с. Голодом-с же помрут, коли домна не горит. Ну, там, и благодарение от крестьянушек бывало. Как же иначе-с!
— Да вы, батенька…
Господи, как его назвать-то? Скотина? Так не поймет. Он ведь действительно сравнительно добрый человек. Сравнительно с теми, кто придумал детей от живых родителей отбирать, да в чад примитивных цехов совать. Революционер? Так ничего он не изменил. Подачки его — это вроде милостыни нищему на паперти.
— Да вы, батенька, социалист! — наконец подобрал я слово, оказавшееся вполне знакомым моему собеседнику:
— О! Ваше превосходительство! Я тоже в вашем возрасте увлечен был трудами месье Пьера Леру! Весьма, знаете ли, благостно… Да-с… Вот помнится, прибыли мы в одну весь, мужичков-углежогов править…
Прода
Господи-Боже Всемилостивый! Как же мне было противно его слушать! Социальная справедливость в отдельно взятом, до самых корней феодальном уделе, со слов Юргенсона, получалась какой-то… мерзопакостной. Судилище, когда мужик сиволапый, хоть и правый по закону, оставался мужиком. И от этого, наказание получал на пять плетей меньше…
Конечно, я в прошлой своей жизни, тоже ангелом воплоти не был. Воровал казенные деньги, облагал поборами коммерсантов, брал взятки и поплевывал с высоты своего положения на простой народ. Но я, хотя бы не отбирал детей у родителей и не порол земледельцев батогами. И в то, мое время суды, чаще всего, решали дело в пользу властьимущих. Смазливые свиристелки — подстилки реальных папиков, в хлам пьяные за рулем дорогущих авто сбивали насмерть людей, и отделывались условными сроками. Но — это, хоть какое-никакое, а наказание. Потерпевших же не пороли в гаражах, просто потому, что они не сподобились залезть на самый верх. Ну, или в постель к тому, кто на самом верху.
Конечно, постсоветская как бы демократия — тоже не идеальный общественный строй. Больше того, выборная система сама по себе провоцирует чиновников на злоупотребления. Но то, что творилось тут, в шестидесятых годах девятнадцатого века — это вообще что-то немыслимое. Все мои, нежно лелеемые грезы о справедливом, заботливом царе — отце народа, разбились об айсберг отвратительнейшей реальности.